Перед ней новый тридцать шестой. Здоровый молодой парень, смуглый, белозубый, с чуть раскосыми глазами – очень красивый. Она старается не оценивать в таком ключе, тем более тот годится ей в сыновья, но не может не отметить. И, наверное, дело не столько в красоте в общем понимании – да и она не эстет, с этим к Мотыльку, – но вот именно пышущая энергия молодости и здоровой дерзости в этом парне завораживает. Авангард обычно высекает такое, а в нем так много, что странно видеть. И хочется смотреть. А тот открыто отвечает взглядом на взгляд. Стоит, расправив плечи, пока командир группы инструктирует, а десятый вставляет сухие ремарки. Новобранец не робеет совершенно перед их статусом. Бойко и уверенно отвечает на вопросы, сверкая белыми зубами в улыбке.
И глядя на него, она в который раз удивляется пропасти поколений. Насколько же эти новые – другие. И это другое в них такое неясное, пугающее, недостижимое и завистливо-желанное. Восхищает и злит. Они такие, какой она себе не позволяла быть. И те пустоты, которые вынуждена латать, те пустоты, из-за которых спивается Мотылек и которых нет в десятом лишь потому, что он конченый психопат – в этих новых ребятах отсутствуют в принципе.
Невольно она возвращается мыслями к пятнадцатой. Жалеть о принятом решении нельзя. Что сделано, то сделано. Но девочка была сильная. Нужно было дать шанс. Жалеть нельзя, но она жалеет. Плюс одна трещина, которая будет расползаться и расшатывать.
Новобранца уводят, и она с облегчением выдыхает. Почему-то его присутствие вымотало. Или она просто глобально вымотана и не выдерживает даже малейшие раздражители. Приближается мигрень. Она купирует приступ таблеткой, но фоновая пульсация в висках остается.
К счастью, время близится к обеду, и вряд ли она уже кому-то понадобится. Тот редкий момент, когда она жалеет об отсутствии секретаря-адъютанта, к которому можно было бы перенаправлять звонки и посетителей. На эту позицию обычно берут симпатичных выпускниц. Она бы всем назло взяла симпатичного выпускника. Вот этого тридцать шестого, например. Хотя он не совсем выпускник, успел побывать в парочке коротких миссий. Да и слишком борзый для адъютанта. Поэтому берут девушек: они исполнительные, покладистые и держатся за место. Легко быть смелым и борзым, когда ты парень, тут «ты мужик». Женщине же скажут: «недотрах или ПМС, почему такая злая?». Младшим офицером она слышала это в лицо. Сейчас, уверена, говорят за спиной.
Так какого черта тогда ты выслала пятнадцатую?
Хватит об этом думать.
Слишком много внимания незначительному эпизоду.
Мигрень не проходит. Она закрывает дверь на ключ, расстегивает униформу и самым неприличным образом, совершенно не по-командирски, разваливается в кресле. С ногами, скинув сапоги. Неприятным флешбэком отдается голос матери из далекого детства: «Мало того что носатая, так будешь еще и горбатая». Но когда тебе за сорок, уже плевать. Нужды кому-то нравиться нет. Можно сидеть, как удобно. Вот только почему сапоги у нее на каблуках? И это ведь ее выбор, а не униформа.
Про курение мать тоже говорила и говорит, каждый раз морщится – «от тебя воняет», – когда она приезжает в отпуск и порывается обнять. Можно было бы не обнимать, но тогда еще больший скандал – «зажралась и не любишь». А она действительно, кажется, не любит. Никого и ничего.
Закуривает, лениво катая по столу золотой шарик, подаренный отцом, и смотрит на мониторы камер. Просто от скуки, по привычке следит, как лестницы и коридоры заполняются людьми. Время обеда. Мотылек как обычно ошивается у Лизы, чтобы вместе пойти в столовую. Дочки у него и жена, ага. Когда надо – помнит, когда надо – забывает. Впрочем, тут же к сладкой парочке присоединяется еще двое офицеров. Конкуренция.
И ведь ничего особенного нет в этой Лизе. Она не то чтобы симпатичная. Одевается в джинсы и бесформенные худи. А медицинская униформа на ней максимально плохо сидит. Ведь можно же по фигуре подогнать. Кроксы заменить на туфли. С другой стороны, действительно зачем, если и так все липнут. Но вот почему липнут? Это непонятно. За пятнадцатой так не ходили, хотя они вроде дружили, кстати. За что эту Лизу все так любят? За красивые глаза? Хотя глаза у нее, и правда, красивые. А в остальном – необъяснимо.
И да, наверное, она завидует, как бы глупо это ни звучало. Но и не зависть это в полном смысле, она бы не хотела быть такой. Эта скучная пустоголовая Лиза ей вообще не нравится. Но, возможно, хотела бы такого же внимания, оставаясь собой. А еще, возможно, хотела бы на один день оказаться ей. Всего на один день. Чтобы понять, как это – быть типичной девушкой. Не обремененной ни интеллектом, ни ответственностью. Она сама будто никогда себе не позволяла.
На одном из мониторов мелькает силуэт ее часового-боксера, и она переключает внимание на него. Зачем-то следит, как тот идет по коридорам, сначала в компании своих, а затем они расходятся: остальные в нижний спортивный зал, а он – в верхний боксерский, где ее тренировал.
Логика подсказывает, что он просто намерен поработать с грушей, в общей тренажерке ее нет. Но на подкорке зудит странное желание думать, будто он пошел наверх специально, надеясь застать ее.
Она зажигает еще одну сигарету и сверлит взглядом монитор. Это абсолютно бесполезно, потому что в самом зале камер нет, а он уже зашел внутрь. Она смотрит на закрытую дверь в коридоре. Просто смотрит. Смотрит.
А затем резким движением встает. Вонзает недокуренную сигарету в пепельницу и, не надевая сапог, проходит из кабинета в свою личную квартиру, здесь же за дверью. Скидывает форму, открывает шкаф, колеблется и достает леггинсы, которые ни разу пока не надевала. Купила, потому что красивые и хорошо сидят, но занималась всегда в штанах. Привычно и удобно, да и кому на нее смотреть, тем более она не хочет, чтобы смотрели и обсуждали в коридорах.
Но сама смотрит на себя в зеркало, и ей нравится. Проводит ладонями по бедрам, оценивает, не сильно ли выпирает живот. И, хотя с животом все вроде в порядке, майку в пару к леггинсам она надеть не решается. Слишком откровенно выходит, как будто. Хотя ей нравится. Но она выбирает футболку. Берет доску с гвоздями и идет в зал, запрещая себе любые мысли о причинах данного поступка.
Потом. Она подумает об этом потом.
Но замирает у самой двери, не решаясь войти. А развернуться уже нельзя, будет глупо. И за ней ведь кто-то наблюдает по камерам.
Секундное колебание, и она все-таки толкает дверь. В конце концов, это ее зал, и она пришла заниматься. То, что он здесь – случайное совпадение. Как и до этого.
И сама как будто верит в эту случайность. Потому что стоит войти, увидеть его боксирующим с грушей, как тут же она порывается выйти.
Но часовой окликает, широко улыбаясь:
– Эй! Привет! Заходи!
Делает финальный и явно позерский удар по груше и разворачивается к ней. Идет навстречу, заигрывая в привычном тоне:
– Ты чего испугалась? Я не съем. Если сама не попросишь, конечно.
Мысль «какого черта я здесь делаю» становится как никогда громкой. На расстоянии его топорный флирт почему-то забывается, но вот они снова один на один, и она, уже, и правда, не понимает, зачем пришла. Ведь она сама пришла. Какой абсурд.
А тот уже совсем рядом. Она вдыхает запах его пота, смешанного с дезодорантом и стиральным порошком. Такое ощущение, что у этих ребят один на всех порошок и дезодорант один. Причем, передается по наследству от группы к группе. Они пахнут одинаково. Каждый заезд. Одинаково подстрижены и сложно различимы. И его она часто путала с другими, но теперь как будто научилась различать. По специфической походке и сгорбленным плечам боксера.
– Дашь попробовать?
Она не сразу понимает, чего он хочет. Слишком ушла в мысли. Кажется, это очередной дурацкий флирт, переход от «съесть» к «попробовать». Но нет. Он кивает на доску в ее руках.
И она искренне удивляется:
– А ты не пробовал? Вас же готовят к Яви.
– Да. А гвозди тут при чем?
Ясно. Точнее вообще не ясно, как их готовят тогда. Инструкции вслух зачитывают?
– Я смотрю, учат вас исключительно в теории.
У нее было наоборот, в Авангарде: сплошная практика. Гвозди, боль, претерпевание – главные упражнения. И так ей странно видеть человека, не пробовавшего стоять на гвоздях. Потому что сама на них всю жизнь стоит.
А он действительно будто впервые. Берет у нее доску, размыкает с таким неподдельным интересом, кладет на маты. Делает выдох, будто готовится зайти в холодную воду – еще одно стандартное упражнение, кстати. Встает босыми ногами. И тут же соскакивает, матерясь.
И так это странно и смешно: в ее мире все умеют стоять на гвоздях, а этот, такой сильный с виду, не выдержал и секунды. Продолжает материться, обиженно разглядывая ступни. И она невольно смеется. Сама себе удивляется, но смеется прям в голос. А он вместо того, чтобы разозлиться, поднимает голову и широко улыбается ей в ответ.
Но именно от его бесхитростной улыбки становится не по себе. И она зачем-то провоцирует:
– Ну что, ты тоже не во всем самый сильный?
И встает на гвозди сама. Легко. Победно улыбаясь. Он насмехался над ней в спарринге, а теперь ее черед щелкнуть по носу. Причем так просто. Этими гвоздями, которые никогда не казались чем-то особенным.
Он прислоняется к стене и смотрит. Переводит взгляд на часы.
– И сколько ты так простоишь?
– Хочешь устроить соревнование?
Фыркает. И снова что-то злое просыпается в нем:
– Я с женщинами не соревнуюсь.
– Мужчины всегда так говорят, когда знают, что шансов на победу нет.
Он отлипает от стены и становится совсем близко, что, впрочем, не заставляет ее сойти с гвоздей.
– А ты, я смотрю, много знаешь про мужчин? Но, похоже, что исключительно в теории.
Она просто пожимает плечами и отворачивается. Любой ответ – проигрыш. Упирать на широкую практику это расписаться в том, что шлюха, в его парадигме. Да и она понимает, куда он бьет своей «теорией» – в ее неудачную, по общепринятому мнению, личную жизнь. И честно говоря, он попадает. Но она знает про эту свою брешь. И раз уж скрывает от Яви, то от него не составляет труда. Презрительное равнодушие – лучший ответ.
Но именно равнодушие он, кажется, и не может переварить. Продолжает цеплять дальше:
– Совет: больше так не одевайся.
Она моргает, невольно сжимая кулаки. Секундная реакция, которую она тут же останавливает, возвращая контроль. Он и заметить не успел, наверное. Но попал. Вот это было больно и неожиданно. Нужно будет разобрать на досуге.
А пока краем глаза она пытается поймать свой силуэт в зеркале. Что не так? Слишком старая? Слишком толстая?
Но он загораживает обзор.
– Когда ты сказала, что хочешь научиться защищаться, вдруг на улице пристанут, я еще не понимал всей остроты проблемы.
А она не понимает, о чем он. Но снова видит в его взгляде это странно пугающее и одновременно манящее «хочу».
А он обходит ее кругом, зрительный контакт теряется, остается только голос. Ощутимо севший:
– Ты же там без униформы. Еще и в платьях ходишь, наверное. С такими-то ногами. Волосы распускаешь. Да?
Она чувствует его дыхание у шеи, но не успевает выдать реакцию. Не знает какую и в целом дезориентирована резким переходом от насмешки к желанию. Впрочем, насмешки и не было, оказывается. Это ее личная скрытая боль исказила реальность.
Как в Яви.
Неужели, он действительно –
Она не успевает додумать, потому что он действительно вдруг подхватывает ее на руки со спины – внезапный раздражитель. Но если в Яви такое убирается контролем мыслей, то тут не уберешь, он не поддается контролю. Кладет ее на маты одним движением. И надо выдать какую-то реакцию, он не исчезнет так просто. Он действительно. Смотрит, нависая, в миллиметрах от ее лица. Так близко, что двоится. Держит ее руки и сидит сверху. Прямо верхом сидит. И в этих тонких леггинсах она прекрасно чувствует, как он ее хочет. И он намеренно дает ей почувствовать. Действительно.
Но самое неприятное, что она сама хочет его. И не может выдавить подобающего ситуации возмущения его действиями.
И пока не опомнилась, он действует на опережение:
– Ну вот, ты же хотела научиться защищать себя. Представь, что я маньяк из подворотни, который хочет тебя изнасиловать. Что будешь делать?
И тут же добавляет:
– Ты ж спецом оделась так, чтобы приблизить тренировку к реальности, ага?
И она уже почти готова выдать в гневе, что вообще не знала, что он здесь будет, шла заниматься для себя, а не «спецом» для кого-то. Но вовремя захлопывает рот. Потому что именно этими объяснениями себя закопает. Сдаст с потрохами. Ведь он шутит сейчас, не более. Но невольно проходится по ее пустотам, и она воспринимает всерьез.
А для него это игра. С подтекстом, конечно, но без серьезности.
– Давай попробуй меня сбросить.
Она уверена, если сказать ему слезть, он слезет мгновенно. Но сама инстинктивно хочет этой игры. Не столько даже игры, сколько его близости под предлогом тренировки.
Хотя сбросить его пытается взаправду. Вновь поражаясь, насколько он силен, хотя внешне совершенно не производит впечатление. Она в принципе удивлена, что он ее поднял. А он поднял с легкостью. И сейчас с легкостью удерживает, прижимаясь больше для того, чтобы прижаться, а не из необходимости.
– Знаешь, в чем секрет? Чтобы меня сбросить, тебе надо резко двинуть бедрами вверх. Давай. Попробуй.
Она пробует. Эффекта ноль. Хотя смотря в чем измерять эффект. Так-то в целом их борьба похожа на полноценные фрикции, просто в одежде.
– Это ты так сбросить меня пытаешься? – смеется он, подначивая. И разгорячённая борьбой она позволяет себе искренне возмутиться:
– Так нечестно! Ты сразу сел сверху! Конечно, у тебя фора!
– Ну давай ты сверху. Я так даже больше люблю.
Он перекатывается на спину, утягивая ее за собой. И теперь она верхом. Довольная фиксирует его руки над головой, упираясь в маты костяшками пальцев. А ногами сжимает его талию. Исключительно чтобы не высвободился, конечно. И ни за что не признается, что специально как можно дольше пытается зафиксировать собственное положение, ерзая в районе его паха. Упиваясь его возбуждением и поплывшим взглядом.
– Такими темпами я тебя сейчас реально изнасилую.
И вроде бы абсолютно дикая фраза, но с его простоватым говором звучит скорее смешно и абсурдно. Она невольно хохочет и снова вдруг ловит ту его ответную улыбку. Искреннюю. От которой не по себе.
А в следующую секунду он кладет ее на лопатки. Но не перестает хохотать. И она не перестает.
И несмотря на его безусловное физическое превосходство, это игра на равных. Не гвозди, в которых сильна она. Не бокс, в котором всегда победит он. Здесь они оба и проигрывают, и побеждают. Потому что борются не друг против друга, а за возможность оставаться сцепленными в импровизированной борьбе. Вместе кататься по полу, хватать друг друга за руки, за ноги, за любые части тела – это же игра, это же борьба, это же «случайно». Оттягивать за волосы, задирать футболки – тоже «случайно». И так же «случайно» упираться губами в его шею, а после закидывать голову, когда то же самое проделывает он. И формальная цель освободиться растворяется в неформальной – не дать другому уйти. Продлить обоюдное напряжение, замаскированное под спарринг.
Он вновь кладет ее на лопатки. Улыбается довольный. Ей нравится его улыбка, хотя он сам все-таки не в ее вкусе. Хотя сейчас кажется, что, может, уже и в ее. Он прижимается, полностью накрывая телом, дает почувствовать тяжесть, хотя держится на локтях, но уже не держит ее руки, нет необходимости. Сознание плывет, она фиксирует лишь его расширенные зрачки, и почему-то закрывает глаза, теперь фиксируя запах, все тот же – пота и порошка, пота стало гораздо больше, дезодоранта совсем не осталось, а чертов универсальный порошок еще здесь. Это кажется забавным. Она распахивает глаза, улыбаясь своим мыслям, но он на этот раз не улыбается в ответ. И глаза совсем темные. Кажется, сейчас поцелует. И это пугает почему-то больше, чем его физическая сила, его стояк или его руки под ее футболкой. Пугает этот взгляд. И поцелуй. Не так страшен секс, как чувства. А в поцелуе уже что-то от чувств.
– Стоп.
Он моргает и медленно убирает руки с ее груди, почему-то посчитав, что проблема в этом. Но всматривается в ее лицо и соображает, что вроде не в этом. Продолжает искать проблему, оглядывается на дверь.
– Боишься, что войдут? У меня есть ключ, сейчас закрою.
Он ловко вскакивает на ноги и идет за ключом, на ходу поправляя шорты, явно топорщащиеся спереди. Но если секунду назад ее это возбуждало, то сейчас наоборот. Почему-то вызывает отвращение и какой-то странный озноб. Кондиционер шарашит, но до этого момента она и не замечала.
А сейчас начинает замечать. Запоздало. Как запоздало задумывается о том, что ведь действительно кто-то мог войти и увидеть их так называемый «спарринг». И как она могла об этом не подумать? Ведь совершенно не думала в процессе. Она, привыкшая все просчитывать и контролировать. Неприятное открытие, конечно.
Щелкает замок. Он возвращается:
– Продолжим?
Она успела подняться на ноги и это должно бы его насторожить, но нет. Все так же улыбается, пытается обнять, привлечь к себе.
Она отступает на шаг, пресекая попытки:
– Я же сказала: все. На сегодня хватит тренировок.
– Почему?
– Не хочу.
В ее понимании этого достаточно. Но не в его.
– И что нужно, чтобы ты захотела?
Не ясен ни смысл вопроса, ни тон, которым он задан. Звучит как претензия: «Какого черта ты не хочешь? Я же все для этого сделал». Хотя что он сделал? Потренировал ее пару раз. Не сдал, да. Он это имеет в виду, что ли?
– Это угроза? – уточняет она холодно.
Пытается шантажировать? Променять молчание на секс? В любом случае изменившийся тон ее голоса заставляет его смягчить собственный:
– Какая угроза? Ты о чем? Окей, я понимаю, были бы мы снаружи, в городе. Вообще без вопросов. Сходили бы в рестик, посидели. Я бы притащил цветы, все такое. Ждал бы третьего свидания, я и ждал. Но тут-то ты чего от меня хочешь? Что я здесь могу? Какие проявления мужского внимания конкретно от меня требуются?
Ей вообще ничего не требуется. Да и вопрос вообще не в нем. А все его возмущения настолько мимо, что даже смешно. И она смеется. Но не так, как до этого. А холодно и язвительно:
– Послушай, если тебе кажется, что я ищу мужского внимания…
Он клацает зубами, перебивает на полуслове:
– Нет, мне так не кажется! Наоборот! Я бы сказал, ты от него бежишь!
Еще одно невольное попадание в ее боль. И вот вопрос:
– Ну и зачем тогда ты меня преследуешь?
– В смысле?! – взрывается он. И сила его эмоции в этот момент пугает куда больше, чем физическая во время спарринга. Потому что физическую он контролирует, а эмоции даже не пытается, не считает нужным:
– Ты сама попросила с тобой заниматься!
– Боксом, – спокойно напоминает она.
И если ее дестабилизируют эмоции, то его – их отсутствие. Он смотрит и ждет, буквально не веря, что она так может. А она может. Легко. Как и с гвоздями. Пусть смотрит. В этой игре у него нет шансов.
Он пытается бороться. Тоже демонстрирует якобы безразличие. Резко разворачивается, идет за перчатками, швыряет их в сумку, дергает молнию так, что чуть с корнем не вырывает. И в каждом движении – эмоция. И даже в молчании – эмоция. Его безразличие орет демонстративностью, и в чем тогда безразличие?
Идет к двери, не прощаясь. Дергает за ручку, запоздало вспоминая, что сам же закрыл дверь на ключ. Ищет ключ. Резко, раздраженно. Находит. И все-таки не выдерживает, разворачивается к ней:
– Бокс так бокс. Как скажешь. Только теперь сама звони, окей? Я «преследовать» больше не буду. И уговаривать на тренировки тоже. Захочешь, сама меня найдешь. И я приду, без проблем, все ровно, я не гордый. Но первый ход на этот раз за тобой, поняла?
Самое забавное, что он ждет ответа. Смотрит и ждет. Кивка или препирательств. Но первого априори быть не может, а второе не имеет смысла. Пусть фантазирует себе, что хочет. Она не позвонит и не придет. Этот вызов сродни попытке перестоять ее на гвоздях. Ее всю жизнь этому учили. Она может проиграть в спарринге, но никогда не проиграет в равнодушии. Это ее игра. И не с ним. А с собой.
Он уходит, а она остается в зале. Достает свой личный ключ и закрывает дверь. На всякий случай. Вдруг решит вернуться и еще что-то сказать. А она больше не хочет ни слушать, ни думать. Медленно идет по матам, выравнивая дыхание. Становится на гвозди, закрывает глаза и стирает дестабилизатор из мыслей. Как учили.
Обеденный перерыв заканчивается. Она возвращается к себе, принимает душ, надевает униформу. Не успевает собрать волосы, в кабинете звонит телефон. На часах 6:15. Формально она опаздывает, но не торопится бежать за звонком. Вечно всем что-то от нее надо, и так ее это достало. Но телефон настойчиво звонит снова, а раз снова, то вдруг что-то срочное, гиперответственность побеждает. Она бежит в кабинет и хватает трубку.
Могла бы не бежать. Всего лишь двадцать пятый. Просит разрешения зайти.
Она ожидает стандартного заявления на отпуск или ходатайства об очередном повышении, но тот приходит с пустыми руками. Причем явно нервозный. И это странно. Он из «старой гвардии» и не выдает эмоций. Но сейчас эмоции выдают его.
– Я видел аномалию в Яви.
– Что конкретно?
– Зверя. Большого и черного. Не разобрать было. Двигался, как тень. Будто волк, но странный…
Она откидывается в кресле с трудом сдерживая раздражение. Пожалуй, объявить на общем собрании о наличии в Яви некой «аномалии» было ошибкой. Теперь все поголовно начнут видеть всякий бред, и ходить к ней, потому что она же сказала докладывать лично.
Но ей нужна та чертова девочка-попрыгунчик, а не «зверь, большой и черный». Это смешно. Уж не Черновола ли он увидел? – хочется спросить с издевкой. Но что-то не дает. Детский страх вырывается откуда-то из глубины и сдавливает горло. Нужно быть осторожней с образами. Какими бы глупыми те ни казались.
И все, что она говорит в итоге:
– Это не та аномалия, которую мы ищем.
Двадцать пятый просит прощения и уходит. А она предвкушает паломничество «аномалий» в ближайшее время. Может, к десятому их направлять? Но тогда придется рассказать ему про «красную шапочку», а она не хочет с ним связываться в принципе.
Берет в руки шарик, перекатывая в ладони. Черновол. Так странно, что до сих пор живет в ней этот иррациональный страх. А она действительно ребенком боялась, цепенела от этих историй про черного волка, почему-то слившегося в Черновола – чудовище, которое выходит из Яви и утаскивает туда людей. И так Явь растет.
Любимая страшная сказка детей Авангарда. Им запрещали читать, и вот они выдумали свою. Сочиняли стишки и страшилки, рисовали на стенах украдкой черного волчка. Считалось, если он появился над кроватью, то Черновол тебя отметил и скоро утащит в Явь. Нужно было быстро стереть. Но ей волчков не оставляли и не дразнили – не интересно было, она не показывала эмоций. Хотя внутри боялась до жути.
По мере взросления интерес к страшным историям угасал, но, когда в пятнадцать их выпускали в Явь на первые тесты, у многих Черновол вылазил, как иначе. Яркий образ, отпечатавшийся в памяти. И она его «видела», это частый индикатор. На подкорке у каждого в Авангарде. И вот у двадцать пятого проигрался на ассоциации с «аномалией».
А про девочку так никто ей и не доложил. И Мотылек молчит, не делится соображениями. Хотя она уверена, его «красная шапочка» интересует не меньше, чем ее.
А вот и он. Мотылек. Легок на помине. Заходит без предварительного звонка, со стопкой карт, которые вываливаются у него из рук, нет чтобы аккуратно сложить – он предоставляет это ей, сгружая листы на стол.
– Десятый видел?
Конечно, нет. Иначе бы вся стопка была аккуратно сложена и пронумерована. А на полях стикеры с замечаниями.
– Я постучался к нему, он был занят.
Не факт, что вообще стучался. Мотылек ненавидит ходить к десятому. А она ненавидит его карты. Снимает с телефона трубку, чтобы все-таки отправить вместе с этой пачкой вниз по коридору, но тот шлепается в кресло и корчит недовольную рожу:
– Ну перестань! Что за бюрократия! Глянь сама по старой дружбе.
Что-то она не припоминает момента, когда она стали друзьями или были друзьями, но трубку кладет. Наверное, потому, что сама со своим замом не любит иметь дело.
Но раз уж Мотылек явился, то можно спросить:
– Что по «аномалиям»?
– Я ничего не видел.
– А твои разведчики?
– Ничего не докладывали.
Нулевая углубляется в карты, а он напрягается невольно. Такое ощущение, что она что-то знает, о чем-то догадывается. Поэтому и начала этот разговор. Интересно. Насколько он выдаст себя, если спросит тоже:
– А к тебе кто-то подходил? – спрашивает, не выдерживает.
Нулевая колеблется, но все-таки говорит:
– Двадцать пятый видел большого черного волка.
Улавливая ее закономерное раздражение, он не может сдержать смешка:
– Я вообще не знаю, зачем ты на общем объявила. Тут сейчас целый зоопарк соберется вместе с террариумом. Волки, собаки, змеи, пауки, кто там еще? Я вот индюков в детстве боялся.
И тут до него доходит:
– Ха! Так это ж он Черновола увидел, что ли?
Нулевую аж перекашивает – редкая реакция.
– Только не говори, что ты боишься этих детских страшилок! – хохочет он, не в силах поверить.
А та отвечает с предельной серьезностью. Уморительной, если вспомнить, что они вообще обсуждают.
– Любой образ потенциально опасен. А уж тем более из детства. Эти самые крепкие и практически не поддаются рационализации.
Бог ты ж мой. Нет, он не сможет удержаться. И нарочито бася, как тогда мальчишкой, нашептывает мгновенно вспыхнувшее в памяти двустишье:
– Слышишь, где-то скрипнул пол?
Это ходит Черновол!
Она аж от карт отрывается:
– Сорок первый, заткнись. Дочкам своим на ночь почитаешь.
Он действительно затыкается. На мгновение. Потому что ударяет она в то, во что он бы, например, никогда не ударил. Да и любой, у кого есть дети, не ударил бы. Да даже просто элементарная эмпатия.
Но он не покажет, что задело. И знает, чем ответить. Смакуя вместе с сигаретой:
– Какая ты злая. Я своих дочек в Авангард не отдам. А ты бы своего ребенка отдала?
Не отрывая взгляда от карт, нулевая отвечает абсолютно ровно:
– Ты каждый раз бьешь в одно и то же место. Мимо. Смирись.
Да, потому что слабое место у таких, как она, другое:
– Сколько карты правь-не-правь,
Он утащит тебя в Явь.
Снова от карт отвлеклась.
– Я смотрю, ты активно участвовал в сочинении этого дерьма.
– Конечно. Ты сомневалась? Веселее всего было пугать девчонок, те прям визжали, когда мы хватали их за ноги, спрятавшись под кроватью. Не зря говорят, что женщинам не место в Яви.
– По-прежнему мимо, – монотонно констатирует она. Снова взглядом в стол.
– Ладно, не злись. Я, может, заигрываю.
– У тебя жена и две любимые дочки.
– Ты вот тоже все время бьешь в одно место, – смеется он.
Нулевая поднимает голову от карт, смотрит в глаза и расплывается в довольной ухмылке:
– И тоже мимо, да?
А вот сейчас точно в цель. Даже дыхание перехватывает. То, о чем он сам думать боится.
Где твой дом?
Смотрит на сигарету в своих пальцах, вспоминая, что дома курить нельзя. Говорить про Явь нельзя. На гитаре играть нельзя. И стихи читать нельзя. Друзей приводить нельзя. Дома ничего нельзя из того, что он любит.
И перевязан шелком душным…
Забавно, конечно. Он растирает шею, вспоминая, почему они с Дашей начали встречаться. Хотя не поэтому, но одно из ярких воспоминаний начала их отношений – это связанный ею шарф. У него было много девчонок, а эта связала шарф. Конечно, было приятно. Она заботилась, беспокоилась, «пасла» его, и это казалось проявлением любви. Все было хаосом, а она всегда была рядом. С вечными претензиями, но рядом. Упорядочивала его хаос. Пусть и не всегда это было приятно.
И шарф был теплый. Но некрасивый. Он счастливо потерял его на очередной тусовке. Не специально, но не слишком сокрушался потере. А вот она сокрушалась, связала ему новый и вручила с обиженным «ты всегда все теряешь». И под этим предлогом он не носил – чтобы не потерять и не выслушивать эти обиды. Она всегда обижается. А он сбегает. То в алкоголь, то в Явь.
Она его любит, он знает. И он ее. Но так душно с ней рядом в этой вечно обиженной любви.
То ли дело дочки. Особенно старшая. С ними он ходит на концерты и читает стихи на ночь вместо сказок. Дочки его обожают. Любым. Никогда не обижаются и всегда ему рады.
И нет, нулевая не права. Уж отец-то он точно хороший. Да и муж неплохой. Лучше многих. Квартиру купили, строят дом, на море они ездят – все на его деньги. Что еще нужно?
– Ошибка.
Нулевая стучит ручкой по карте. Не соответствует тому, что принес тридцать первый. Хотя какого черта третья группа вообще зашла на его участок? Впрочем, «участки» в Яви весьма условны.
Здесь когда-то был лес, тайга, и иногда реальное выступает. Это самые неприятные моменты, хотя они очень редки. Сразу кажется, будто контроль теряешь. А это, наоборот, островок спасения, хотя и не стабильный.
За неимением лучшего они пользуются старыми картами местности, поглощенной Явью, и на их основании определяют участки. А заодно прокладывают линии. В попытке упорядочить хаос. Ведь реальные предметы Явь не поглощает, но проблема в том, что оставляемые ими металлические лески будто сосуществуют в разных измерениях и непонятно сколько их. Когда один прокладывает линию, не факт, что другой ее увидит. Или что это будет настоящая линия, а не воображаемая.
– Эта вообще иначе идет у тридцать первого на плане, – говорит нулевая, выкладывая перед ним ворох карт.
Но он даже вникать не собирается:
– А почему ты считаешь, что ошибка в моей карте, а не в его?
– Потому что его группа эту линию выкладывала.
Она сгребает карты и отдает ему, не раскладывая.
– Иди перепроверь по исходникам. И в третьей группе исходники попроси.
Всерьез хочет, чтобы он собрал десяток на коленке составленных данных и сличал? Раньше подобные задачи он передавал пятнадцатой, как новичку. Сейчас нет ни пятнадцатой, ни ее замены, а остальные его нахуй пошлют и будут правы.
И он бы нулевую сейчас послал, если бы не:
– Мне проще в Явь выйти и перепроверить на месте.
Потому что ему надо выйти в Явь. Вне очереди. И при этом без лишних подозрений. Карты – отличный повод. И нулевая ничего не заподозрит.
– Делай как тебе проще. Но в следующий раз сначала к десятому, только потом ко мне.
Плевать уже и на десятого, и на нее. Вернувшись в квартиру, он первым делом звонит на пост и просит внести его в расписание. Завтра. Уже завтра он, возможно, снова увидит ее. Свою личную аномалию.
А, может, и не увидит. До сих пор не покидает странное чувство, будто ее нет, он сам ее выдумал. Но ведь если выдумал сам, то должна прийти? Почему-то он не уверен.
Она снится ему. Но не лицом, не образом, а лепреконьим смехом, переливами, вечно меняющейся Явью. Тот сон, который врезается в нутро, но о чем он, не помнишь – только цветные пятна, клубки чувств и этот смех.
«Предчувствую тебя» – мелькает в голове. И это «предчувствую» бьется в висках, когда он выходит в буфер и смотрит на раскрывающуюся в рамке металла Явь. Когда крепит катушку, аккуратно разматывает леску – все «предчувствую». Безопаснее было бы отстукивать «часы и годы», но те проходят мимо.
Все в облике одном.
Предчувствую тебя.
И этим ощущением предчувствия наполняется Явь. Мелко дрожит, электризуется. Интересно, та, кого он предчувствует, тоже улавливает эту дрожь? Она ведь видит чужую явь, увидела его. А на расстоянии увидит?
И нужно заняться картой, отыскать спорную линию, установить засечки, но он не может сосредоточиться на простейших действиях. И Явь сопротивляется контролю. Но не угрожает, а будто просит довериться, отпустить и скользить, обращаясь в единственное – предчувствие.
Это чудо, но он снова видит ее. И ведь так не бывает. Будь она человеком, могло бы так совпасть? Но и для видения она кажется слишком живой. Слишком настоящей.
Значит, пришла? За ним. Как и он за ней пришел.
Будто тоже предчувствовала.
Горизонт вспыхивает огнем – и чье это пламя? Он догадывается, что его, но будто и ее тоже. Здесь вся Явь – ее.
Мимо летят миры и года, а она останавливается и смотрит на всполохи огня, зная, что не сожжет. Идет сквозь. Не опалённая. Ладонью проводит по резному деревянному коньку на объятой пламенем калитке, во взгляде немой вопрос: о чем и к чему эти горящие избы?
Но объяснять не нужно, да и необъяснимо это. А она необъяснимо чувствует его необъяснимое. Его Царевна, поджигающая терема.
– Ты ли меня на закатах ждала? Терем зажгла? Ворота отперла? – шепчет он, зная, что она поймет.
Понимает. Или нет? Но главное, что признает, хохоча:
– Ждала.
А он не верит и верит одновременно.
Она обводит взглядом обугленную деревню, объятую призрачным пламенем, которое горит, но не сжигает. Все уже сожжено, а пламя – лишь декорация. Смысл не в огне, а в ощущении пожара. Но ей как будто мало просто ощущения или надоело, она ищет реальность в его миражах:
– Что тут горит? В этих домиках?
– Ничего, – пожимает он плечами. – Я же тебе рассказывал: просто визуализирую стихи. Хожу ощущениями, как ты выразилась.
И ему понравилось, как она это сказала. Но вот теперь машет головой:
– Но ты же не просто так выбираешь именно эти стихи. Что-то в них есть твое, верно? Твои в-сердце-надежды-нездешние. А они твои, кстати? Стихи?
Он бы все на свете отдал за то, чтобы оправдать ее ожидания. Быть королем миражей, которым она хочет его видеть. Но:
– Нет. Не мои.
Она не спрашивает чьи. Будто это лишнее. Интересует лишь он один:
– А ты сам пишешь?
– Когда-то в далекой молодости писал.
– Так ты вроде не старый, – хихикает она. – Или Явь обманывает?
– Думаю, только Явь и говорит правду.
Она смотрит внимательно. Не отвечает. Но его вновь пронзает ощущение странного слияния.
А затем она разворачивается и наперерез огню шагает к ближайшему домику.
– Тогда показывай. Что за дверью. Свою красную тайну.
Он снова хочет возразить, что никакой тайны нет, внутри пусто, горят муляжи – смутная визуализация стихотворения, заученного еще в детстве. Про царевну, поджигающую терема. Почему-то запомнилось так, хотя годами спустя, разбирая текст, он с удивлением обнаружил, что поджигала и не она вовсе. Жуткое разочарование, ведь ему так нравилось представлять именно царевну поджигающую. Так его будоражил этот образ, что остался в воображении – царевна и учинённый ею пожар. А что внутри избушек, он и не думал никогда. Это не было важно.
Но вот его царевна в красной шапке толкает обуглившуюся дверь и заходит внутрь. Он следом, не ожидая увидеть ничего. Точнее что-то ожидает, предчувствует, но совершенно не знает, что там будет.
Не он визуализирует эту явь. Но та будто визуализируется сама. Из него. И совершенно точно против желания. Или наоборот? Из самой его сердцевины.
Фанера скрипит под ногой ровно там, где всегда скрипела. Он вздрагивает, мгновенно узнавая место. Отказываясь верить, что это оно. Медленно переводит глаза на пол и наступает на проседающий стык. Специально. Убеждаясь, что стык тот самый. И звук тот самый. Раз за разом.
С ботинок стекает слякоть. Дорогу до гаражей всегда размывало, и он вечно приносил грязь на кедах. А Лов орал, чтобы вытирал ноги. Оглядываясь на дверь, он видит проигнорированный, как всегда, коврик, заляпанный теми, кто пришел раньше. А он опоздал. Всегда опаздывал.
Наверху что-то щелкает. Он задирает голову. Вечно перегорающая лампочка. И как они выяснили опытными путем, дело не в ней, а в проводке.
Он резко разворачивается в сторону дивана, но вместо Лова и Зигзага видит ту, кого здесь никогда не было. Но благодаря которой это место собралось из осколков его памяти, боли и мечты. В Авангарде они боятся эмоциональных пустот. А перед ним разверзлась его личная эмоциональная бездна.
– Ты играл в рок-группе?
Он медленно кивает, парализованный. Не в силах вымолвить даже это короткое «да». Да и были ли они группой? Просто несколько мальчишек, научившихся играть по роликам на «ютубе». Один Лов действительно умел, знал сольфеджио, окончил музыкалку. Но в целом они больше бухали, чем играли.
– Как вы назывались?
– Одноразовые герои.
Он поддевает носком ботинка ближайший провод, о который всегда спотыкался. Пинает пустую банку из-под пива, и та с грохотом откатывается к барабанам у стены. Все так реально, что он не может поверить.
– Почему так?
Моргает, вспоминая вопрос. Да. Название. Одноразовые герои.
– Песня такая есть, Лов любил «Металлику».
– А ты нет?
Он не отвечает. Смотрит на плакат с крестами и лесками – какое совпадение. А рядом приклеенная им самим «звезда по имени Солнце». Крест и круг. Их вечный спор. И незаконченный триптих Авангарда. Надо же. Он столько раз смотрел на эти плакаты, но символизм доходит только сейчас. А за квадрат вполне сойдет сабвуфер.
И все на своих местах. Барабаны у стены и кладбище палочек вокруг. Сваленные на диван куртки. Пятно от пролитого Зигзагом виски «будто кто-то обосрался». Запах сигарет и сырости. Ядерно-красный бас Лова на подставке, которого тот вечно стеснялся из-за цвета.
А на диване его акустика. Давно проданная, о чем он миллион раз пожалел. И вот она лежит, его гитара. Та самая. С ободравшейся наклейкой, купленной в случайном ларьке: «лучшая музыка – это тишина».
– Как ты это делаешь? – выдыхает он едва слышно. Будто сам, как эта забытая гитара, разучился издавать звук.
В ответ звонкий смех на контрасте:
– Я?
И она права. Это его явь, его боль и зияющая бездна, она бы не смогла. Но и он – как он смог? Он никогда не создавал подобного, никто не создавал подобного. Это невозможно.
Или возможно все? Во что веришь, то и есть?
А ее ничего не удивляет. Чувствует себя как дома, что в Яви, что в его голове. Садится на диван и берет гитару. Его гитару. С музыкой и тишиной. Рассматривает с любопытством.
– Я смотрю, ты бунтарь. Запрещено же.
– Запрещено, – вторит он эхом.
А она вдруг дергает за струны, и гитара звучит. Он вздрагивает, не веря. Но звучит. Так, как должна. Ужасный звук. Струны расстроены, и держит гриф она совершенно неверно. Но звук настоящий. Он должен быть таким. Если держать вот так и дергать бездумно. Гитару, на которой двадцать лет никто не играл.
– Это ты делаешь или я?
– Я в музыке ноль. Понятия не имею, как это делается.
И мучает она сейчас не гитару, а душу его вытаскивает по струнам с этим мерзким неправильным, но таким реальным звуком. А он то ли в ужасе, то ли в полном экстазе от сладкой боли невозможного, ставшего явью. Явью.
Она протягивает гитару ему:
– Сыграешь?
Завороженный, он делает шаг навстречу. Дрожащими руками крепит катушку с леской к ремню, чтобы не мешала. Не в силах поверить, что снова, пусть и не взаправду (или взаправду?), пусть ненадолго (а кто определяет время?), но ощутит тяжесть грифа, резь в пальцах, отвыкших от струн, и музыку. А не тишину.
Но не успевает ощутить ничего. Стоит дотронуться, и гитара распадается в то же мгновение, обращаясь в пепел. И все руки в этой черной золе. И все вокруг.
Он вертит головой, но куда бы ни посмотрел – все рассыпается: инструменты, провода, барабаны, диван, с которого его таинственная спутница едва успевает вскочить.
И надо бы зажмуриться, но слишком поздно он понимает. Лишь стоя посреди пустой комнаты, полной пепла. Только лампочка мигает на потолке. А он невероятным усилием воли заставляет себя не поднимать голову. Не смотреть. Не думать.
И он отстукивает знакомое:
Идут часы и дни, и годы.
Лампочка продолжает мигать.
Прошли часы или года.
Темнеет. Сумерки. Его индикатор.
Рассеять сумерки…
– Мне нужно идти, – говорит он, сжимая в руках катушку. Наматывает леску на ладонь, будто та тоже может рассохнуться и исчезнуть. Рассыплется в руках, отрезая путь назад.
Лампочка продолжает мигать, и темных промежутков становится больше, чем светлых. Все исчезает, ничего нет. Осталась лишь знакомая улыбка, скользящая меж полос темноты.
– Боишься, что опустится ночь? Ты же Мотылек. Они летают в ночи.
И будто спичка зажигается. Или это звезда по имени Солнце, которая как раз висела ровно за ее спиной. В дрожащем алом зареве он на мгновение вновь видит комнату – гитары, диван, барабаны, плакаты на стене. Все на своих местах. Ее это или его? Он запутался окончательно. Он восстанавливает контроль или она держит Явь? Даже не прикасаясь к нему, держит.
– Кто ты такая?
И сам же дает ответ:
– Поджигающая терема.
Скорее, разбивающая люстры. Но его версия ей определенно нравится. Суть уловил, но понял все-таки не до конца. Думает, что это делает она. А как бы она это сделала? Не может же она залезть к нему в голову. Хотя сейчас они, по сути, в его голове. И, кстати, ей нравится. Интересненько тут. Необычно. Он был рокером, оказывается. А сейчас и не скажешь. Типичный офицер Авангарда с хмурым лицом. И никак в нем не угадывается Мотылек, которым он назвался. Хотя…
Она прищуривается. И на мгновение, во вспышке лампочки будто видит его прежним. Худым и молодым. С огромными глазами. Без скорбных заломов у рта и залысин у лба. А в левом ухе серьга. Металл ловит отблеск лампы, вспышка, и снова все гаснет.
И зажигается. Он восстанавливает контроль. Впрочем, цели расшатать у нее не было. Но очень хотелось посмотреть.
Трюку под названием «что за дверью?» научил ее Мирко. Она попыталась как-то проделать подобное с Черноволом, но тот отказался. Точнее, как – не отказался, он никогда ей не отказывает прямо. Но правды не показал, смоделировал. А суть ведь в том, чтобы не знать, что за дверью. Чтобы Явь, как зеркало души, отразила в ней тебя, твое сокровенное. Но сколько бы она ни заглядывала за двери готических за́мков Черновола, потайных не было, все комнаты продуманные и ненастоящее.
А у этого – настоящее. Настолько живое, что он теряет контроль, его поглощает. Она давно подобного не чувствовала, зато сейчас чувствует через него. Тонкую плоть Яви, которая вот-вот сожрет. Она сама уже как будто не может утонуть, научившись плавать. Но иногда скучает по этому чувству свободного падения. И только через этого офицера как будто вновь подходит к краю пропасти. Не своей, его. Но какая разница, если чувство одно. А ей плевать, в чем пропасть. Она гонится за головокружением.
Снова смотрит на него. Офицер. Мотылек. Офицер. Мотылек.
Тот, кто подходит к краю, чтобы сгореть. Он поэтому так назвался?
И снова офицер в униформе. Лампочка больше не мигает, только трещит. Восстановил контроль. И тут же вся конструкция падает на них черным пеплом.
Она отплёвывается, оттряхивается, а он тоже весь черный, но просто стоит и смотрит. Ждет, что она избавится от этой копоти по щелчку пальцев? Интересно, как? Это же его чертов пепел! Она может добавлять свое, но не менять созданное имя.
Хотя, если схватить его за руку – что она и делает –
Но здравая мысль превратить пепел в снег, чтобы растаял, сменяется сумасшедшей. Ведь раз она поджигающая-терема, то пусть горит. Пусть все горит. И они оба горят, но не сгорают.
Он вздрагивает, но от огня и прикосновения не уходит. Наоборот, медленно раскрывает ладонь, переплетая их пальцы. А она вроде хотела пошутить, но шутка уже не шутка. Пламя дробится на искры, и те ползут по коже, царапают, а она по-прежнему надеется напугать его:
– Не обожгись.
Но пугается сама, когда он смотрит ей в глаза:
– Уже обжегся.
Она выдергивает руку, и пламя гаснет.
Уйти или остаться? Остаться или уйти?
– Проводишь меня?
Она кивает, не уверенная, что хочет. Точнее хочет. И именно это ее пугает.
Она ему нравится? Она ему нравится.
А если он сейчас предложит уйти за ним, что отвечать? Нет, она не сможет так быстро решить. Не готова.
Но она ему точно нравится. Он так смотрит. И рассказывает про свою музыку, показывает на пальцах, как делать пинчи (что это вообще?), а затем играет по воздуху «ребром» несуществующих барабанных палочек.
Она кивает и расспрашивает, потому что давно усвоила: если хочешь понравиться, то надо слушать, восхищаться и задавать вопросы. Все любят говорить о себе. А ее супер-способность – слушать. И нравится.
И вот он вещает про какую-то прости-господи модуляцию, а на ее заинтересованное «что это?» говорит: «разность тональностей». Такое себе объяснение, конечно. Он смеется и начинает показывать разницу тональностей голосом. Тут она понимает, но вдруг понимает и еще кое-что: ей искренне интересно. Даже модуляция. И спрашивает она уже не чтобы понравиться, но искренне хочет слушать и понимать.
Ей нравится его слушать. Под толстовкой снова царапаются искорки. Это пугает, злит, будоражит, но она не может оторвать от него глаз. Когда он говорит о музыке и своих стихах, то становится Мотыльком, даже внешне оставаясь офицером. Она сверяется с реальностью по сережке в его ухе, и ее нет. Но она видит его Мотыльком, пусть возраст свое взял, но остальное осталось. И в этом остальном не видишь возраста. Он размахивает руками, как мальчишка, играя то на невидимых барабанах, то на невидимой гитаре, декламирует восторженно какие-то стихи или песни и все пытается до нее что-то донести, чтобы она чувствовала, как он. И она всеми силами пытается. Искренне пытается понять, почувствовать, прикоснуться, уловить отзвуки его восторга и восхищения удивительным миром музыки и рифм, которые оживают в Яви неясными туманными ощущениями отзвуков и кликов на том берегу.
Так хочется понимать и слышать. Но она глуха. И к музыке, и к стихам. Это что-то волшебное, но совершенно не понятное. Сама она не может уловить их красоту, но чувствует через него. А он не просто чувствует, он этим живет, в этом живет, будто весь мир для него – эти ноты и рифмы. И рассказывая о них, он становится собой. Даже без сережки в ухе. Кружит в потоке музыкальных терминов и воспоминаний. Мотылек, для которого наконец зажглась лампочка.
И кажется, проще понять модуляцию, чем:
– А почему бросил?
– Запрещено же.
Не бьется со сказанным ранее. Да и он улыбается, когда это говорит. И она улыбается, напоминая:
– Так ты же бунтарь.
– Но не в семейной жизни. Там я подкаблучник.
И снова он смеется и совершенно как подкаблучник не звучит. И кольца на пальце нет.
– У меня жена ненавидит это все. Да и опять же, репутационные риски. Офицер Авангарда, играющий по кабакам? Нет. Это все хорошо в молодости.
«Так ты не старый», – хочет возразить она, но как будто не к месту.
Он замолкает, и она молчит.
Женат, значит. Внутри расползается обидное разочарование, хотя с чего? Они друг другу никто. Это она просто напридумывала себе, что ему нравится. А ему, наверное, любопытно с ней из-за Яви.
Да.
Ну ладно. Женат так женат.
И все-таки непонятно. Почему он, влюбленный в ощущения, выбрал такую женщину? И что это за брак, где тебя не принимают? В чем смысл? Ведь ему нравится музыка. Искренне. Это главное, что в нем есть. Стихи и воспоминания о музыке. А он давит в себе это живое.
И сам ведь понимает. Смотрит на нее то ли с тоской, то ли с надеждой и говорит:
– Зато в Яви я король миражей.
Уже мелькало это. Король миражей. Тоже, наверное, цитата из какого-то стихотворения. Нужно запоминать повторяющиеся слова и строки, чтобы общаться на его языке.
А он продолжает:
– Здесь все можно воплотить.
Ага, только будет ненастоящее. Как замки Черновола. Вот уж кто настоящий король-миражей-император-иллюзий.
Она не собирается возражать вслух, но он будто мысли ее читает. И возражает сам себе:
– Правда, здесь никто не услышит.
Вдруг оборачивается к ней и замедляет шаг:
– Так думал я, пока не встретил тебя. Осталось только самому научиться играть на воображаемой гитаре.
– Я с удовольствием послушаю, – улыбается она. Искренне. И снова искорки. Вокруг и внутри.
А он почему-то, наоборот, отворачивается. Наматывает очередное кольцо лески и смеется в пустоту, будто это изначально и не его идея:
– Я бы с радостью тебе сыграл. Но вряд ли в Яви получится.
Она моргает, не понимая. Сам же только что говорил… А потом понимает вдруг. Догадывается, чего он жаждет и никогда не получает, раз жена ненавидит и репутационные риски.
– Мне кажется, ты недооцениваешь себя, – говорит она, зная, что именно это он хочет услышать. Но говорит искренне.
– Может быть.
И по улыбке, по блеску в глазах понимает, что попала. «В яблочко». В самую сердцевину. Его музыку, его стихи, его тоску никто не слышит. Не пытается даже. И это так больно. И так хочется дать ему чувство услышанности. Ведь она слышит. И кажется, получается.
Проблема одна: возникшее из ниоткуда яблоко. Падает к его ногам. Спасибо, Явь. Почему иногда нельзя просто не среагировать, а, подруга?
Он наклоняется и поднимает его. Вертит в руках удивленный.
– Твое?
– Да.
Она тянется, чтобы забрать, но он не отдает. Хочет вовлечь в игру, заставить отобрать, но она почему-то стесняется. И он прячет яблоко в карман куртки.
– Теперь мое.
Да пожалуйста, только:
– Его нельзя есть.
– Да? Жаль. Потому что очень хочется.
И снова их взгляды пересекаются. Он не отводит, отводит она.
Он что, флиртует? Так женат же.
И яблоко забирает, будто хочет забрать что-то связанное с ней, верно?
Снова искорки. Снова царапают. Она натягивает рукава толстовки, чтобы не увидел. Но он уже занят леской.
Еще несколько шагов молча, и вдруг:
– А какую песню тебе сыграть? Когда я научусь в Яви. Какая твоя любимая?
Ступор. Она не знает, что ответить. Какая ее любимая песня? Какая? Какая? Что-то из рока надо выбрать, он же рокер, надо из рока, но все песни пропадают из головы.
– Не знаю. А твоя?
Вместо ответа он начинает напевать. Попутно извиняясь за отсутствие голоса, потому что не певец, но петь продолжает. Где-то забывает слова, где-то помогает себе руками, телом, пританцовывает, весь обращаясь в музыку и вновь оживая.
Она в музыке полный ноль и, даже если он фальшивит, не поймет никогда. Но так ей нравится, как поет. Как двигается. И нравится он сам. Предлагает искать ветер и гром. И кажется, она сама всю жизнь искала ветер, гром, дом и его.
– Давай подпевай!
Она стесняется подпевать, потому что медведь по ушам прошелся – так говорила мама. И танцует, как бревно. Этого ей никто не говорил, она знает сама, ноги и руки совершено каменеют, когда он пытается втянуть ее в танец. Легкий и кружащий. Мотылек, и правда. Вот теперь точно Мотылек. Так естественно у него это выходит. Хотя снова он почему-то говорит: «я ужасный танцор, деревянный». А она возражает, потому что искренне неправда. И да, наверное, он не умеет танцевать, в смысле не учился танцам, но врожденная пластика в нем завораживает. Чего нельзя сказать о ней. И понимая убогость собственных попыток она игнорирует его призывы танцевать вместе. А он крепит катушку к ремню и осторожно берет ее за руки, за ладони, как дети танцуют в детском саду, и скачет с ней по лужам в этом безумном кривом танце, смеясь. А каждую молнию встречает громким «уу!» или «вау!» будто на рок-концерте. Она успела сходить на парочку. И там ей тоже нравилось прыгать, орать и терять себя, сливаясь с толпой в общем экстазе. И сейчас она будто теряет себя, сливаясь с ним в ветре и молниях. «Ищи ветер, ищи гром». Хохочет. Вымокшая до нитки. Как и он.
– Устала? Я не могу уже, устал.
Он валится на нее, шутя. Кладет локти ей на плечи, такой большой и высокий, Упирается лбом в макушку. На три секунды. Она считает зачем-то. Раз, два, три. А затем поднимает голову, и он смотрит. И она смотрит. Капли дождя стекают с его носа, падая ей на губы. И кажется, он поцелует ее сейчас. Искорки. И молния. Было бы красиво.
И она хочет, чтобы поцеловал. Ждет. Чтобы самая яркая молния зажглась, она зажжет. Но он отстраняется. Женат же.
И все-таки она ему нравится. Или нет?
Ведь если бы нравилась, он бы не вспомнил, что женат, верно?
Но если бы не нравилась, не спрашивал бы:
– Мы встретимся еще?
И не улыбался бы так счастливо ее кивку.
Молнии гаснут, дождь заканчивается, как и леска. Он уходит, извиняясь взглядом, и обещает:
– Я буду предчувствовать тебя.
И снова единственное, что она может – кивнуть. Хотела бы тоже ответить красивым стихотворением, но в голове пусто. Как и в Яви без него.
Но искорки остаются. Мокрая одежда липнет к телу, а они приятно покалывают. И, конечно, можно было бы высушить, но ей нравится этот контраст холода и точечек тепла. А еще хочется продлить ощущение той пляски под дождем. Нравится помнить, прокручивать, ощущать. И дождь, и молнии можно вызвать, но без него скучно и не имеет смысла.
А как он сказал, да? Буду тебя предчувствовать. И ее несъедобное яблоко забрал. Хотя запрещено выносить предметы из Яви, он все равно забрал. Потому что ее, верно?
И стоит об этом подумать, как начинается чертов яблокопад. Она закрывается руками, но все равно мысли только о нем, не остановить, да и она не хочет останавливать. А яблоки падают и падают.
Ну а больше всего, конечно, ей понравилось, что он назвал ее Царевной, поджигающей терема. И вроде бы она не дотягивает – какая из нее царевна? Но так хочется быть такой. И так ей нравится, что он ее такой увидел. Царевной. Поджигающей терема.
Главное – не влюбляться. Или не слишком сильно. Он же женат. А еще он живет в реальности, а она в Яви.
Но можно ли не влюбиться в Царевну, поджигающую терема?
Она хихикает, поглаживая маленькую корону в виде кокошника. Даже шапку снимает, чтобы лучше сидела. Но не решается создать зеркало, чтобы себя увидеть. Боится. Еще одна ее беспомощность – зеркала. Но без зеркал жить можно, а вот без сна и еды…
Корона исчезает, Явь знает правду. Никакая она не царевна, а потерявшаяся девочка, которая понятия не имеет, кто она, чего хочет и что со всем этим делать. Лежит в пластмассовых яблоках и ждет Черновола. Вся ее жизнь здесь – ждать Черновола.
И не заснуть при этом.
И вечно хотеть жрать.
Когда тот приходит, терема уже давно сгорели, а яблоки она от скуки бросает в невидимую воду с тихим «бульк» на том берегу. Маленькой детской ладошкой.
А с офицером была взрослой. Нет, с Мотыльком. Теперь она будет звать его так.
И тут же в воздухе материализуется кружащий рой.
– Это что, мухи? – спрашивает Черновол, приглядываясь.
Да, этот, конечно, не поэт. А она, гордая своим внезапным приобщением к прекрасному, поясняет:
– Мотыльки.
Хотя с Черноволом надо быть осторожнее. Лишнего не говорить и не думать.
Он расчищает себе путь среди упавших яблок, поднять не рискуя – ее же. И мотыльки тоже ее, но Черновол почему-то упорно пытается доказать, что это мухи:
– Тут нет источника света, зато куча гнилых яблок.
– Яблоки пластмассовые.
Ей кажется или на мгновение ее голос становится ниже? Перестает быть детским. Но ладони все такие же маленькие.
В знак примирения Черновол протягивает ей яблоко. Свое. Настоящее. Съедобное.
– Не в настроении, малышка?
Яблоко она принимает, но «малышку» – не хочет. Ему не кажется это дико странным? Звать ее так. Он же знает, что она не ребенок. И они не парень с девушкой. А она вечно то «малышка», то «лисичка», то «принцесса».
Может, она поэтому и ребенок, что ему позволяет?
Вгрызается в яблоко, но без особого энтузиазма. Злится на себя и на свою слабость. Но яблоками голод не утолишь. Поэтому сказать прямо «не называй меня так» – не вариант. Нужно в обход.
– Ты, кстати, знаешь, что Мирко звал меня Амок?
Обход, конечно, так себе. Черновол ожидаемо кривится, потому что терпеть не может Мирко, в частности, и тот их период в целом. Но когда ему вообще, что нравилось?
– Он хоть знал значение этого слова? Ты сама-то знаешь?
– Да. Вспышка безумия.
Черновол ухмыляется так, будто вообще нет. И это заставляет ее сомневаться. Потому что значение она вывела сама из слов Мирко.
– Амок – это эффект от наркоты. Южно-азиаты накачивались опиумом и крушили все вокруг в психозе. Это и есть амок. Подходит тебе?
Черновол считает, что это имя недостаточно хорошо для нее. А она – что недостаточно хороша для этого имени. Так и сказала Мирко, когда тот объяснил значение: «Мне не подходит. Я зажатая и трусливая». Но тот все ухмылялся: «Притворяешься», вспоминая увиденное за ее дверьми. Если бы потом узнал про люстры, то наверняка воскликнул бы: «Вот! Я же говорил! Ты – Амок!»
И все заполняется алым заревом. Именно так она почему-то представляет амок. И ведь Мотылек тоже ее такой увидел. Поджигающая терема – чем не амок?
А Черновол упорно видит в ней «малышку», «принцессу» и «младшую сестренку».
– И вообще насколько я помню, ты была Никто.
Зарево гаснет. Она бы предпочла забыть. Хотя Черновол не стремится обидеть, просто констатирует факт. Ее действительно звали Никто. И никто и не догадывался, что это «никто» ее бесит и обижает. Всем наоборот почему-то казалось невероятно остроумным взять такое имя. Она широко улыбалась, имитируя «да, я такая классная, так и задумывалось», но внутренне ненавидела.
И ведь она сама так назвалась. Ну как назвалась – ее спросили сразу вслед за Черноволом: «А ты кто?» Ну и она ответила: «Никто». Потому что не знала, что потребуют выбирать имя. Привыкла, что номер дают, и никак не ожидала, что дадут выбор. И можно было бы сменить, но как-то оно ей подошло. И ничего другого выдумать так и не получилось. Пока Мирко не придумал Амок. Но этим именем она никогда не представлялась сама, только он называл и только один на один.
Впрочем, ей грех жаловаться, у Черновола с именем было куда больше проблем. Но это был его выбор назваться Черноволом. И этот выбор закономерно вызывал насмешки и подозрения в мании величия. Она и сама удивилась, когда услышала. И плюс контраст. Настолько он не был похож на страшного монстра из детских страшилок. Тощий, гротескно вежливый, услужливый, с улыбкой на пол лица и этим ворохом непослушных кудрей.
А сейчас она смотрит в его пустые глазницы, и он для нее Черновол. Хотя она знает его настоящее имя. Но он – Черновол.
А она ответила «никто» на вопрос Мотылька «кто ты?». Но тот все равно увидел ее поджигающей-терема. Как и Мирко увидел в ней Амок.
– Чему ты улыбаешься?
– Вспоминаю тот период нашей жизни. Сейчас кажется, все было классно и хочется вернуться. Но мы почему-то постоянно ныли и хотели свалить, помнишь?
– Ну так возвращайся. Если хочется.
Она замирает. Что он хочет сказать? В пустых глазницах не найдешь ответа.
И он знает, что она не может вернуться.
Или может? Или она себе придумала, что не может?
А он? Он говорит «возвращайся», потому что знает, что она не может и смеется над ее беспомощностью? Или знает, что может, и обижается, что его со всеми его замками и иллюзиями недостаточно, чтобы она хотела остаться?
Но зачем она ему вообще?
Случайный зритель в его пьесе? Или действительно маленькая девочка, которую он искренне хочет уберечь от злого мира?
А она не ценит. Потому что не маленькая девочка. И больше всего скучает не по кудрявому Черноволу, не по Мирко, не по деньгам, не по шмоткам, не по тусовкам, а по шквальному ветру там наверху стены. «Ищи ветер, ищи гром». И спуск в неизвестность.
– Ты вечно ищешь…
«…приключений себе на жопу», – имеет в виду Черновол. Но он так не выражается, заменяя ее жопу абстрактным:
– … чего-то.
Прям-таки девиз ее жизни. Вечно искать. Вечно падать. Подниматься. И снова падать. Ее жизнь в миниатюре. И к краю она всегда подходит сама. Будто что-то тянет. Будто только в падении – настоящее.
И жизнь проносится перед глазами: упавший квадрат, выброшенная катушка, уход из дома. Она старается-старается, пытается вписаться, а потом хоп – амок – свободное падение, люстра, осколки, и в новом месте все заново. Круг, крест.
Черновол усмехается, глядя на возникший перед ними триптих. Как учили. Точно по методичке. Одно из первых упражнений на визуализацию. «У тебя большое будущее», – говорил ей Мирко. Но на своем будущем она поставила крест. Впрочем, какое будущее у контрабандиста?
А какое настоящее в Яви?
– Я есть хочу.
Черновол улыбается тепло и дает ей яблоко. Обращается зверем и исчезает.
Он ведь знает, что делает? Или не знает? Забывший в собственном всесилии о ее нуждах.
Вернется? А главное – когда?
К горлу подступает обида, яблоко горчит, а она просто маленькая девочка с выбором без выбора.
В сердце надежды нездешние.
Но тот другой – Мотылек – он же увидел ее Амок. Поджигающей терема.
Выйди навстречу. Бегу.
Она выбрасывает недоеденное яблоко и закрывает глаза. Раскидывает руки и чувствует свободное падение.
Ее любимый момент.
Делюсь процессом, мыслями и анонсами —
можно комментировать посты!
Только с VPN